– Почему вы мне всегда декламируете чужие стихи? – спрашивала Дэзи с ноткой раздражения. – Игоря Северянина, Бальмонта, Андрея Белого я и сама могу прочитать по книгам.

– И мои стихи вы можете сами прочитать: они печатаются… гм… в местной газете. – Последние слова студент произнес иронически.

– Но вы же другим декламируете их?

– Другие лучших стихов и не заслуживают. Вот если напишу что-нибудь настоящее, в чем, однако, сомневаюсь, то и без просьбы прочту вам, и только вам.

– Тогда, может быть, будет уже поздно. Меня выдают замуж – не до стихов будет.

– Вот как! – глухо воскликнул студент. Он долго молчал, потом спросил: – А за кого же – не секрет? Уж не за дурака ли этого, Дукало?

– Нет, не за Дукало. За Каламбики.

– Да-а, это жених! Одной земли у него больше пяти тысяч десятин. А дома! А конный завод! Словом, ваш папаша – мужичок не промах. Или это мать облюбовала такого себе зятя?

– Оба, – вздохнула Дэзи. – Но больше, конечно, настаивает отец.

– А вы не выходите!

– Как же это сделать? Уж не вы ли поможете мне в этом?

– Я б помог, да теперь, кажется, не в моде увозить чужих невест из-под венца.

– А я бы с вами и не уехала, – гордо ответила Дэзи. – Знаете что, прочтите мне еще раз Северянина и идите. Я сегодня хочу побыть одна. А завтра опять приходите.

– Хорошо, прочту. Но завтра я не приду. Мне надо перечувствовать наедине все, что вы сейчас сказали. Приду перед отъездом в Петербург. Прямо к вам в дом. И если застану там этого жирного грека с маслеными глазками, то, уж извините, такие ему стихи прочитаю, что его кондрашка хватит. Так Северянина? Ладно, слушайте.

И начал читать стихи, которые я уже дважды слышал:

Это было у моря, где ажурная пена,
Где встречается редко городской экипаж,
Королева играла в башне замка Шопена —
И, внимая Шопену, полюбил ее паж.

Студент ушел. Я хотел тоже уйти, но мстительное чувство подхватило меня, и я не заметил, как оказался перед Дэзи.

– Вы упиваетесь стихами о море, об ажурной пене, – прерывающимся от волнения голосом сказал я. – По этому морю вы прибыли сюда в каюте, отделанной для вас честным бедняком. Что ж, упивайтесь! А бедный мастер за то хорошее, что сделано для вас, сидит теперь в арестном доме. Вас выдают замуж за грузное кабанообразное животное. Так вам, бездушному существу, и надо!.. Так вам и надо!..

Увидя меня перед собой, Дэзи удивленно подняла голову. Но, по мере того как я говорил, от лица ее все сильнее отливала кровь. Когда я кончил и шагнул, чтоб уйти, она вскочила и приглушенно воскликнула:

– Кто сидит в арестном доме? Кто?

– Будто вы не знаете, – язвительно сказал я. – Кто же, как не Курганов, замечательный мастер, обруганный и ограбленный вашим отцом.

– Не может быть! – сказала она, еще более бледнея. – Отец обещал мне не трогать его! Не может быть…

– Как! Вы просили отца?.. – ошеломленно спросил я.

– Боже мой, он дал мне слово, он дал мне честное слово уплатить деньги и взять свою жалобу из суда. Какая низость!

– Дэзи!.. – чуть не задохнувшись от радости, крикнул я. – Так вы просили его!

– Я требовала от него, я взяла с него слово! Он гадко, подло обманул меня! Но… Но кто вы? От кого все узнали? Мне ваше лицо будто знакомо. Как странно… Кто вы?.. Кто вы?

– Кто? Самый счастливый человек на свете – вот кто! – сказал я, радостно смеясь. – Прощайте, Дэзи. Будьте счастливы, как счастлив сейчас я.

Жизнь и приключения Заморыша (с илл.) - _049.png

Повесть четвертая. В неосвященной школе

Жизнь и приключения Заморыша (с илл.) - _050.png

На пороге к делу

Жизнь и приключения Заморыша (с илл.) - _051.png

С улицы приглушенно доносится лай, а в школе тишина такая, что слышно, как возятся, шурша и попискивая, мыши под полом. В классе и в кухне темно, в моей же комнатушке горит на столе жестяная лампа. Стекло на ней хоть закопчено, но читать можно. И я, лежа в кровати на колючем соломенном тюфяке, читаю до тех пор, пока не зарябит в глазах. Тогда я одеваюсь и выхожу на улицу. На улице кромешная тьма, непролазная грязь и холодный моросящий дождь. Все собачьи голоса слились в один переливчатый несмолкаемый лай. Наверно, в этой черной тьме, что окутала деревню, собак охватывает жуть, и они, перекликаясь, подбадривают себя. Жутко и мне. Постояв несколько минут, я возвращаюсь в комнату и опять берусь за книгу.

Вот уже месяц, как я в деревне. Здесь много кирпичных домов, крытых железом. Но есть и мазанки с камышовыми крышами. Возникла деревня совсем недавно, а как это произошло, мне и теперь не ясно. Знаю лишь, что здешние крестьяне жили раньше в деревне Лукьяновке. Они вышли из общины, продали свои наделы и перебрались сюда, на землю богатого помещика Алчаковского. Сам помещик жил в Петербурге. Крестьяне послали к нему своих уполномоченных и при посредстве банка купили землю. Часть денег уплатили наличными, остальное выплачивают еще и теперь. Между крестьянами идут беспрерывные распри. Почти каждую неделю около школы собирается сход, и я из своей комнаты слышу галдеж. Говорят все разом, и каждый старается перекричать другого. Если на короткое время наступает тишина – значит, читается какая-то официальная бумага или оглашается раскладка платежей. Но как только чтение прекратится, гвалт возобновляется с еще большей силой. Смолкают все и тогда, когда начинает говорить Наум Иванович Перегуденко, грузный мужик с вечно помятой седой бородой и заспанными глазами. Говорит он не спеша, лениво и негромко, уверенный, что даже самые строптивые будут прикладывать к уху ладонь, чтоб все услышать, и всегда заканчивает одной и той же фразой: «Вот так, добрые люди, и никак иначе». После этого кто вздохнет, кто сплюнет, и все молча разойдутся по домам. О чем шел спор, я не знаю. Да особенно и не старался узнать: меня одолевали свои заботы.

Но расскажу по порядку.

Перед тем как отправиться в деревню, я зашел к инспектору народного образования. Из маленькой передней вели две двери: одна – в канцелярию, где сидел делопроизводитель, а другая – в квартиру инспектора. Обе двери были открыты. Длинноносый, со скучным лицом делопроизводитель что-то строчил, брезгливо вытягивая губу, а инспектор лежал в гостиной на диване с книжкой в руке. Если делопроизводитель был похож на болотную птицу, то инспектор с его коротким тупым носом и тяжелой челюстью сильно смахивал на бегемота. Увидя меня, инспектор недовольно крякнул, сполз с дивана и, не выпуская из руки книжку, прошел в переднюю.

– Что вам, господин Мимоходенко? – спросил он с плохо скрываемой досадой.

– Вы приказали явиться к вам перед отправлением к месту службы.

– А, да… Гм… Значит, вы отправляетесь?.. Гм… – Тусклые глаза его оторвались от книжки, на обложке которой я успел прочитать: «А. Вербицкая. Ключи счастья», и с неудовольствием оглядели меня. – Очень уж вы… гм… тощий и мелкий. Опасаюсь, что вас ученики бояться не будут…

– А разве они должны бояться? – с недоумением спросил я.

Инспектор оттопырил презрительно губу (делопроизводитель, делая то же, видимо, подражал своему начальнику).

– Вот все вы, молодые, рассуждаете одинаково: ученики должны учителя уважать, любить, но не бояться. А чем кончаете? Тем, что ставите на колени и дерете за уши. Мало любить, мало! Должны бояться. Иначе у вас получится не класс, а шайка разбойников, бедлам. Будут бояться – и за уши не понадобится драть. С самого начала установите строгость. Ну, поезжайте. – Он протянул мне пухлую руку, вяло пожал мою и направился к дивану, на ходу углубляясь в «Ключи счастья». – Да, вот еще что, – повернулся он ко мне. – Когда будете объяснять ученикам разницу между буквой и звуком, то спрячьтесь за доску и постучите мелом. «Вот это, – скажите, – звук». А потом напишите на доске букву и скажите: «Вот это – буква». Так они скорей поймут. У меня это подробно изложено в диссертации. Вы ее читали? Нет? Как же вы едете учить ребят грамоте, не прочитав моей диссертации?